|
РЯДОМ И ВМЕСТЕ
Дарья Александровна Медведева
Памяти отца - мастера спорта СССР,
крупнейшего геометра XX века
Александра Даниловича Александрова (1912-1999).
Детьми отец никогда "не занимался". И лет до пяти, терялся в общении с внуками. Но во время каждой болезни я ждала - вот он вернулся из Университета, прошел в ванную комнату, и вот большая холодная рука легла на лоб. Он читает мне веселую и страшную сказку в стихах про царя Берендея и хитроумного Брадобрея, иногда сочиняя на ходу, поет "На диком бреге Иртыша…". И это ни на что не похоже и лучше всего.
Лет с десяти каждое зимнее воскресенье мы с отцом проводим на слаломных склонах в Кавголово. За нами заезжает Михаил Иванович Шестаков - виолончелист, альпинист - один из трех, укрывавших шпиль Петропавловки в блокаду. На горе он берет меня на плечи и несется по трассе к ужасу окружающих и при одобрении отца. Себе отец это позволить не мог - в 18 лет он получил сильнейший удар по глазу, играя в футбол. Образовавшуюся катаракту удалили, но искусственных хрусталиков ещё не существовало, и он всю жизнь ходил по слаломным трассам, по сложнейшим горным маршрутам, не имея бинокулярного зрения - не имея возможности определить расстояние до встречной машины, до ближайшего уступа на скале. Сегодня его и близко бы к альпинизму не подпустили. А в нашей жизни этой проблемы как бы и не было. Если не считать проблемой сложность определения расстояния от горлышка до рюмки за праздничным столом.
Подъемников на горе тогда не было, но мы оба не тяготились медленным возвращением наверх. Рядом с отцом поднимались и те, с кем он ездил в Кавголово ещё на паровичке, и студенты. Разговоры, споры в этой органичной для него атмосфере были радостны, а от чересчур назойливого или занудного собеседника всегда можно было сорваться и рвануть вниз, "разрядившись" в стремительном крутом повороте.
Десятилетнюю он берет меня с собой в альплагерь "Алибек". Мы живём очень дружно, и мне предоставлена полная свобода. В том же "мастерском" домике над речкой - Борис Николаевич Делоне с Вадимом.
В те годы, девчонкой, я очень переживала, что отец не участвовал в войне. Я понимала, что бронь - это серьёзно, но неужели он даже не пытался? Лишь недавно он в разговоре о горах, по которым так тосковал, к слову, рассказал, что когда был объявлен набор в горные войска на Кавказ, он подал заявление в военкомат как альпинист с большим кавказским опытом, но получил отказ - ему указали на то, что как доктор наук, математик он находится в тыловом резерве и полезнее там.
К началу 60-х скалолазные соревнования на Карельском перешейке на майские праздники собирали несколько тысяч человек. Мы ездили туда с университетскими альпинистами, шли от станции 18 км , вместе со всеми брали штурмом вагоны. Однажды, когда мы опоздали и уже не надеялись уехать, студенты с криками: "Ректор! Ректор!" - открыли окно вагона, помогли залезть обоим. Последний раз в 1965 году "на Скалы" специально прилетали из Новосибирска. Он любил озорные студенческие песни, помнил и старинные, своей молодости, пел их и дома. Мог спеть и политическую частушку 20-х, неожиданно и смело звучавшую. А вот его "солёные" шутки я впервые услышала лишь в рассказах-воспоминаниях.
Дачу в Комарово отец не признавал. Но если приезжал, то обязательно навещал Владимира Ивановича Смирнова. Не помню и не могу представить, к кому еще отец относился с таким же пиететом. С самого моего детства он брал меня с собой и уже по дороге в Академпоселок настроение и разговоры особенные. И сам Владимир Иванович, и весь строй их дома были для меня завораживающе привлекательны. Из сегодняшнего дня я вижу это как достоинство и благородство досоветских времён. А ещё я знала от папы, что В.И. - верующий. У нас дома всегда праздновали Пасху - я любила красить яйца, бабушка вынимала пасху из старинной формы, но к религии это не имело никакого отношения. Свой первый вопрос о Боге я задала сама себе, возвращаясь с папой от Смирновых.
Что в моем характере, мировоззрении, жизненных принципах от отца просто унаследовано, а что не воспитано даже, но воспринято, впитано жизнью рядом, вместе с ним?
Не помню ни одного отцовского наказания. Только недавно он сам рассказал, что единственный раз ударил меня, увидев что я, лет четырёх-пяти, играю его опасной бритвой импульс страха за меня стал доминантой. Он очень радовался нашим с братом успехам, но никогда не придавал значения оценкам. В его кабинет, так прокуренный "Казбеком", что однажды я с трудом разглядела его за столом, можно было прийти с любым вопросом. Он мог и "километровый" арифметический пример решить, но страшно сердился не на меня - на авторов. Когда был написан его первый школьный учебник по геометрии - он прислал его мне, как советчику, и принял почти всю редактуру. И я была поражена мерой уважения и доверия.
Мы, несмотря на возраст, были свидетелями и участниками "взрослой жизни". Я любила домашние продолжения геометрических семинаров. Философские застолья молодых, тогда будущих, профессоров - Готю - Георгия Владимировича Степанова, Игоря Кона, Владимира Ядова, Светлану Иконникову, Машу Козлову, Леву Клейна...любила их и в серьезных беседах и раскованно отплясывающих. Как-то в гостиной была устроена выставка молодого художника, которого поддерживали.
Однажды, принимая делегацию из Англии, мама рассказала, что отец в молодости переводил сонеты Шекспира и стихи Киплинга. В следующий раз в Лондоне его принимали как профессионального шекспироведа. Недоразумение сразу же разрешилось, но отец был рад новым гуманитарным знакомствам. Он подружился с переводчиками "Доктора Живаго" - Максом Хэйвордом и Маней Харари, она потом бывала у нас дома. Подаренный перевод он привезёт с собой и прочтёт "Доктора Живаго" впервые по-английски. Самые яркие рассказы отца - о Страдфорде-на-Эйвоне и Шекспировском театре. Когда театр приедет на гастроли, родители, к моей жгучей зависти, пойдут на "Гамлета" и "Ромео и Джульетту", а потом и на пятидесятилетие Майкла Редгрейва. Мне придётся подрасти, прочесть пьесы уже по-английски, тогда и я пойду на "Короля Лира" и "Как важно быть серьёзным". "The Importance of Being Earnest" - начало нашей с братом любви к самому звучанию английского. Слушая пластинку с записью спектакля, отец совершенствовал своё прекрасное произношение. Голос Джона Гилгуда и сейчас слышится мне как "камертон".
В Америке отец сразу уловил звучание "американского", со вкусом "играл" в него. Любил рассказывать, как в аэропорту при посадке ТУ-104 - первого в мире реактивного пассажирского самолёта - все сбегались смотреть на него, и отец бежал и кричал громче всех: "Russian planе, russian planе! Impossible! Impossible!" - весьма по-американски.
Он любил путешествовать, прекрасно рассказывал о своих поездках, а привезённые подарки всегда отражали его впечатления. Он пересёк Америку от океана до океана. Полюбил Канаду за органичное сочетание цивилизации и дикой, прекрасной природы, за белок и бурундучков в городах, за оленей, спокойно выходящих на автотрассу... Канадские стереослайды и сегодня могут поднять мне настроение.
Особыми событиями были поездки в Индию. Началось с "анекдота": были сделаны прививки, но в предотъездных ректорских заботах отец о них сразу же забыл. На следующий день он вернулся из Университета в ужасной лихорадке, бабушка внимательно посмотрела на растерянного сына и успокоила: "Саша, да у тебя же холера!" Последствия прививки исчезли через несколько часов.
Его рассказы о сикхах и гуркхах, об удивившей и вызвавшей уважение веротерпимости - о путешествующих буддийских монахах, готовивших что-то в котелке в углу индуистского храма - создавали образ страны ярче, чем современные телепередачи. А привезённый миниатюрный белоснежный Тадж-Махал, фигурки из сандала, прекрасные сари органично дополняли рассказы. Лекцию в миссии Рамакришны он начал словами её основателя Вивекананды, и это был не просто ораторский приём... Во время второй длительной поездки он поднимается в Гималаи, знакомится с Тенцингом, впервые (вместе с Хилари) покорившим Эверест.
Из Европы отец привозил виды городов, своей любимой Флоренции, пластинки, художественные альбомы. Открыв огромную балконную дверь на Марсово поле, в белую ночь, я могла без конца слушать "Аве Мария", по очереди в исполнении Мэрион Андерсон и Яши Хейфеца, и не могла решить, что прекраснее, а любая репродукция Модильяни до сих пор возвращает меня в дом моего детства.
Вскоре после войны отец привёз из Риги альбом Н. К. Рериха, с незнакомыми тогда Тибетскими работами. Его покорили даже эти, такие еще несовершенные иллюстрации. Восторг от первой выставки в Русском музее переживаем вместе, но только позже, на Памире и Тибете, он увидит такое небо и такие горы, и будет радоваться узнаванию. Он встречается со Святославом Николаевичем и приглашает работать в Университет вернувшегося в Россию Юрия Николаевича - выдающегося востоковеда, лингвиста. Юрий Николаевич Рерих приезжает в Ленинград, готовит курс лекций. Но его возвращение - дело государственное, он получает квартиру и работу в Москве и быстро погибает от инфаркта, столкнувшись с научными и общественными советскими нравами.
Отец жалел, что не имело продолжения и приглашение в университет Тимофеева-Ресовского.
В столовой, часто обедавший на бегу, отец делился с бабушкой и мамой своими университетскими делами, горечью и унижением депутатских приемов - возможность помочь была минимальна. Здесь же, за столом и по телефону, обсуждались поездки в Москву - защита университетских интересов, новое строительство. Заметила первый раз и решила, что показалось, - нет, он, действительно, с каждым отказом возвращался все более поседевшим.
Он давно, со времен совместной акции в защиту математики, знал М.А.Лаврентьева, доверял ему и надеялся в Академгородке углубиться в математику, спорт и, конечно, читать спецкурсы, руководить аспирантами - профессорствовать.
Переезжали в Новосибирск по очереди. Сначала я - уехала поступать в физмат школу. К сентябрю приехали мама с братом - Даня шел в 1-ый класс. Первый год жили в коттедже-гостинице, среди казенной мебели. Отец приехал только в январе, отчитавшись в ЮНЕСКО после поездки в Индию. Привез слаломные лыжи, нам обоим - спортивную экипировку.
К весне переехали в "свой" дом на краю леса, над оврагом. В первую же ночь на рассвете пришлось закрыть окна - так громко пели птицы. Белки с балкона забегали в кабинет. Библиотека оставалась в Ленинграде - в кабинете стояли отцовские книги, только необходимые и любимые, в гостиной - альбомы, журналы, пластинки. Чаще всего звучит шестая партита Баха. Она до сих пор как знак той краткой счастливой поры. Глену Гульду подпевает сверчок. Дом наполняется друзьями: старожилами Городка и старыми знакомцами по Ленинграду и Москве, и новыми, иногда радостно-неожиданными. Один из них, Игорь Андреевич Полетаев - "инженер Игорь Полетаев", начавший самую знаменитую дискуссию 60-х - о "физиках и лириках". Инженер и математик, он сам оказывается не только лириком, но и философом, живописцем.
А в кабинете, уже не столь безумно прокуренном, отец доказывал теоремы, сформулированные ещё в Ленинграде, рассказывал мне о "колпаках" - поверхностях, ограничивающих область решений дифференциальных уравнений, радовался весёлому и точному названию и тому, что дочка уже может оценить красивый результат. Здесь же теория относительности и геометрия соединились в новом направлении, появились новые ученики, новый Семинар, который, как всегда у отца, становился не просто математическим семинаром, но и "содружеством" - будь то "хроногеометрия" или "геометрия выпуклых поверхностей".
Теперь, не связанный ответственностью за других - за Университет, за людей в нем - он стал раскован, открыт, прям. Свободен в общении, на лекциях, прям в объяснениях в горкоме, обкоме и райкоме (номенклатурном руководстве Городка).
Первый и единственный раз он приглашает домой секретаря райкома, даже неожиданно для мамы, когда Андрей Вознесенский, не имевший тогда официальной возможности выступать, читает стихи у нас дома. "Плач по двум нерожденным поэмам" - отец хочет, чтобы гость услышал это, он надеется его просветить, убедить и, может быть, получить разрешение на выступление А. А. в Доме Ученых. Увы, не вышло. "Оттепель" кончилась и по-прежнему нужно было работать с "теми начальниками, которые есть".
Я видела, что отец - человек действия, человек страстный, сталкиваясь с несправедливостью, ложью, с тем, что противоречило его убеждениям, не мог оставаться в стороне. "Профессорская идиллия" была не для него. Чтобы иметь реальную возможность влиять на события, помочь, - просто профессором, даже академиком, быть мало; а любое - не по должности - вмешательство в уклад Академгородка чаще всего воспринималось как оппозиция, как претензия на власть. Так впоследствии и "расшифруют", еще при Лаврентьеве.
Независимая позиция очень скоро обернулась доносами, недоверием властей, его перестали выпускать за границу не только на математические конгрессы и конференции, но и при избрании в итальянскую Академию, и на присуждение почётной степени университета в Анн-Арборе.
Он начинает курсы философских лекций - история математики, история науки, этика. Отдельные лекции он читал и раньше в Ленинграде. Ира Стрелина, студентка ленинградского физфака, с которой мы с отцом познакомились "на Скалах", рассказывала мне: "Философствующие студенты сбегались на эти лекции в Актовом зале со всех факультетов, стояли в дверях, свисали с балконов, так что стоять под ними было страшно. Потом до ночи бродили по Неве и грезили философскими вопросами бытия. А.Д. мы любили, называли просто "Ректор" (слово это редко звучало в те годы, многие впервые и услышали его в Университете - Д. М.) и всем было понятно, что это А. Д. Александров - великий математик и философ - и никогда потом не слышали от идущих за нами студентов, о любви и близости к следующим за А. Д. ректорам." Под впечатлением от отцовских лекций блестящий студент-математик Владимир Павленко "переменил жизнь" - ушел на философский факультет.
И в Академгородке Большие физическая и химическая аудитории всегда были полны. Лекции - о творческой сущности человека, о свободе. "Экзистенциализм - философия ответственности" -надо представить себе это объявление в те годы, в центре Городка, на проспекте Ленина. Я была молода и полна других забот, но поразилась, и радость была смешана с испугом, как в детстве от его сказки. Само название лекции выражало суть его отношения и к бытию и к экзистенциализму. "Ответственность" - одно из "ключевых" слов отца. Но при этом Сартровой беспощадности он противопоставлял свою любимую сказку - "Сон Макара" Короленко. Сартра уважает - милующего любит. Так и в религиозной традиции не принимал он вечного осуждения: "Какая гадость - пугать людей!" - говорил он о Страшном суде, после которого осужденным уже не будет спасения. Не принимал он и однозначного, безусловного осуждения людей, столь характерного для истории и публицистики, всегда повторяя: "Не судите, да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким и вас судить будут". Мы прочтём с братом эту заповедь, уже помня её наизусть со слов отца.
На одной из лекций, говоря о свободе, о всей многозначности понятия, он, начав со смысла физического, механического, переходил к мерности пространства свободы живых существ и, обозначая одномерность существования простейших, чертил на доске прямую, затем, одним движением руки, очень ровный круг - ограниченное пространство выбора животного - и: "Только человек сам расширяет пространство своей свободы" - порывистое, широкое движение плеча, разрывающее границы... Я это вижу до сих пор. Конечно, это предварялось и комментировалось энциклопедическим экскурсом в историю, этнологию, социологию, этологию, с редкостными примерами.
После лекций - записки, вопросы, самые разные, например: "Вы цитируете Библию, а где ее можно прочитать?" Так дома появляются, поначалу для чтения хозяйской Библии, два студента-медика из самого Новосибирска и потом многие годы они приезжают, звонят с накопившимися вопросами - и философскими, и жизненными. И старые, приехавшие из Ленинграда, и новые друзья, приходят, - долго ли, коротко ли - живут. Началось с моих подружек по ФМШ - я вернулась в Ленинград, они остались друзьями дома. Я приехала погостить с маленьким сыном, а у нас "зимует" после первой тюрьмы Вадим Делоне, потом, когда он уже снова в лагере, живет его младший брат математик Миша. Дед Делоне надеется защитить внуков, отправить их подальше от Москвы.
Живя, работая в Городке, чувствуешь напряженную сложность, и сравнение с военным городком иногда перестает быть шуткой: отцу, к сожалению, пришлось столкнуться с этим и на работе и даже просто в жизни. Но уставшему по-своему "бодаться с дубом" Сергею Павловичу Залыгину Городок, как заимка, и он привольно живет у нас, "передыхает", пишет. Перед исполнением 13 симфонии на стихи Евгения Евтушенко заезжает Дмитрий Дмитриевич Шостакович с Ириной Антоновной.
Несколько раз и подолгу живет Витька-философ. Молодой человек занимается восточной философией всерьез и последователен в этом - нищ, бездомен и искренне считает, что забота о философах - обязанность остальных. Что никак не соответствует ни сибирским морозам, ни сибирским нравам. Но искренность и последовательность вызывают у отца почти уважение и, во всяком случае, интерес. А главное - с ним можно было пофилософствовать.
Конечно, отец участвовал в философских семинарах в Институте и Университете, но не мог довольствоваться этим. Вместе с И.А. Полетаевым он организует независимый философский семинар. Он ездит в Ленинград, встречается с молодыми друзьями - философами, социологами, они любят его, ценят, но у них уже другие приоритеты и горизонты, то, что говорит он, кажется им несовременным...
Одно время главным "собеседником" становится Кант. В восемь утра отец сбегает со 2-го этажа с победными ли, горестными ли возгласами - заварить кофе и поделиться написанным, прочитанным, выстраданным за бессонную ночь. Хорошо, что сын поднимает меня ещё раньше. В этот момент возражать, спорить с ним не только бессмысленно, но и опасно. А главное - бесчеловечно - такова глубина и искренность его переживаний. Но спустя время, подкрепив логику строжайшей аргументацией и запасясь терпением, можно было, если и не переубедить, то озадачить его, заставить принять и уважать мою позицию. Эта способность - остыв, серьёзно и непредвзято обсуждать острые вопросы, характеризовала отца и в самые последние годы жизни, характеризовала ничуть не меньше, чем его более запоминавшиеся порывы и вспышки.
Наверное, тогда, с "категорического императива", начались разговоры и споры, пронизавшие впоследствии всё наше общение и ставшие очень существенной частью наших, уже "взрослых", отношений.
Отец был убеждён в абсолютном значении Истины и абсолютной нравственной ценностью считал стремление к ней. Мне кажется, что его обращение к материализму было и поиском твердых, объективных основ для идеального. Он говорил о единой цели научного и религиозного поиска. Но научные, доказательные пути были для него очевидны, а иные - сомнительны. Он замечательно трактовал и постулаты материалистического мировидения: "Конечно, критерий истины есть практика. Вот и Христос говорил: по делам их узнаете их. " И, наверное, не случайно, к его полному удивлению, у него выросли православные дети.
Отношение отца к религии было отношением ученого - естественника, требующего чистого и честного эксперимента. (Его не случайно так интересовали теория относительности и квантовая механика, где впервые был остро поставлен вопрос о достоверности результата.) Но мучили его вопросы, на которые не наука даёт ответы, отсюда и глубинная тяга к философии. Только интеллектуальная честность не давала права принять вненаучный ответ. Отец часто задавался богословскими вопросами: отчасти это было метафорическим изводом нравственных и философских размышлений, отчасти же, осмелюсь утверждать, теологией в буквальном смысле - разговор о Божестве он безусловно не считал беспредметным. И не только потому, что, не будучи "верующим атеистом", он отказывался принять на веру также отсутствие Бога. Не был он и равнодушным агностиком. Идея истины, связанная с ней идея нравственного начала и, наконец, идея деятельной любви к человеку, значили для отца слишком много. И то, как горячо он полемизировал с известными ему вероисповедными концепциями, было не отстраненной критикой из уст неверующего, но сражением за "свою" территорию, за подлинно священное, каким оно виделось и было любимо. Он не раз хотел поговорить с "толковым священником", но на предложения пригласить - познакомить неизменно отвечал: "Неудобно". Так же неудобно ему было пригласить профессора-медика, заранее предполагая, что его советы не пригодятся. Но в его рассказах о встрече с создателем крупнейшего Ашрама в Европе не было и тени иронии. Тот сказал ему: "Вы никогда не порывали с высшими силами".
С годами атмосфера "первостроителей" в Академгородке меняется, особенно после кончины М.А. Лаврентьева. Погостить я приезжала редко, но всё чаще приезжал в Ленинград отец. Когда по стечению обстоятельств была свободна отдельная комната - жил у меня; а то звонил, временами ежедневно, и до меня доносились раскаты "боёв".
К себе в отдел отец принимал сотрудников, изгоняемых из института отнюдь не по результатам их научной работы, в том числе и И.А.Полетаева.
Ему мстили, и самым для него болезненным образом - заваливая работы учеников.
В какой-то момент карьерная борьба, особенно острая из-за локальной специфики научного городка, начнёт перерастать в антинаучную кампанию, напоминающую 50-е годы. (Ни один из участников "Ленинградской геометрической школы" себя этим не запятнал!) По этому поводу отец идет к очередному Президенту СОАН, но после визита - он вне себя и даже растерян: "Он вообще добра от зла не отличает!"
Необходимость возвращения в Ленинград становилась все более очевидной. Белки еще угощались на письменном столе в кабинете, но окна облюбовали летучие мыши - он и их привечал и огорчился, когда я, прилетев навестить его, не порадовалась вместе с ним. Тогда ли замолчал сверчок? Это были тяжелые годы нерастраченной энергии, нереализованных возможностей, долгого ухода из семьи, нового брака, бездомья. Он живет "на два города", все чаще приезжая в Ленинград. Начинает читать курс "Истории математики" в институте Герцена.
Но ленинградскому обкому "академики не нужны". Друзья пытаются помочь. В Ленинграде - зав. кафедрой геометрии института Герцена, соавтор по школьным учебникам, Алексей Леонидович Вернер. В Москве - зав. сектором истории физики Института истории естествознания и техники Григорий Моисеевич Идлис. В 1984 году Идлис обращается к директору своего института члену-корреспонденту АН СССР С.Р. Микулинскому с предложением уйти с заведования сектором, чтобы передать сектор Александрову - прекрасное приобретение для института. Утром приказ - сектор истории физики ликвидировать вместе с должностью заведующего и слить с сектором истории механики. Часто бывая в Москве, отец живёт у Идлисов. Однажды и я, навещая отца, ночую у них и в полной мере ощущаю родственную заботу Анны Абрамовны - Ани Зильберберг. Особенно возвращением отца озабочена Ольга Александровна Ладыженская, не устававшая "тревожить" Президиум АН. (Как и летом 1999 года, узнав об условиях в больнице, она привезет ученого секретаря Северо-западного отделения РАН для разговора с главным врачом, организует дежурство молодых математиков).
В 1977 году отец прилетел в очередной раз в Ленинград уже больным - на прогулке, в тайге, он не сразу заметил клеща. Несколько дней без диагноза в очень тяжелом состоянии. Нетипичное течение болезни - слишком сильный организм (головную боль он всегда считал "дамскими штучками"). Из энцефалита он выйдет с парезами, нарушением формулы сна, с нарастающей общей усталостью. Но его еще долго не будут пускать Домой. И не только Обком. В Университете, на матмехе - ревнуют, боятся "живой легенды", бесстыдно отказывают: "Плохо читает лекции". Занимающий высокий пост в Академии Наук боится, что А. Д. станет претендовать на его место... Возвращаться без работы - нелепо.
В эти годы мы трижды вместе провели лето в горах. Он много общался с внуком - очень любимые отцом экскурсы в историю были у него на грани науки и увлечения искусством. С одной стороны, он читал, например, курс истории этики, с другой - любовался романтическими образами Средних веков, увиденных по-вальтерскоттовски и по-гумилевски. В юности отец сочинял роман из эпохи Ричарда Львиное Сердце. Явно не без его влияния мой сын Михаил превратился из увлеченного готикой подростка в серьезного, состоявшегося историка. В беседах с внуком для отца была особая прелесть, он мог с увлечением делиться тем, что было ему внутренне дорого, но казалось "несерьезным": рассказывать, например, о проекте идеальной конституции, написанной некогда в стол. После целого дня рассуждений о монархизме отец, по просьбе внука, ночью, в киргизском ущелье, разучивал с ним "Боже, царя храни", подшучивая над собой и комизмом ситуации. Позднее, в середине и конце девяностых, уже внук с жаром рассказывал деду о феодальных вольностях, о социальной репрезентации: это были серьезные отражения прежних легких разговоров. Дед узнавал старые темы, то радовался, то недоумевал, а иногда кипятился (когда, например, Михаил осмеливался сравнивать "слишком субъективную" геральдику с геометрией - попытка экспортировать математическую логику в гуманитарные сферы, была отцу не близка).
В день 63-летия, в Домбае, отец рано утром ушел один в горы и только к ночи вернулся, утешив нас, напуганных, рассказом о проведенном дне. Он специально выбрал безлюдный маршрут, поднялся на перевал и... увидел там металлическую кровать с сеткой и шарами. Оценив молодецкую шутку, он возлег на неё, задрав бороду к небу. Эта картина и предстала перед молодой альпинистской парой, отправившейся через перевал к Черному морю. Он долго веселился, разыгрывая их.
70-летний юбилей, уже после энцефалита, отец решится отметить настоящим восхождением. Он списался с давним товарищем по горам Константином Толстовым - профессором из Дубны. Мы выбрали альплагерь в Ала-Арчинскм ущелье на Тянь-Шане, всего километрах в тридцати от Фрунзе: я настаивала на том, чтобы цивилизация, медицина были достижимы. Отца принимала Академия наук Киргизии - там были знакомые математики, один из них - президент КАН. В альплагере мужчины: отец, Толстов и пятнадцатилетний Миша сразу начали ежедневные прогулки - тренировки. Но, несмотря на письмо из Федерации альпинизма, администрация лагеря отказала им в выходе на маршрут. В это время там тренировалась группа мастеров, один из которых только что вернулся из экспедиции на Эверест. Решимость отца вызывала у них уважение и энтузиазм, они предложили руководству пойти вместе с "дедами" и, "если что", просто донести их на руках. Разрешения не было. К середине срока потребовали справки из Физкультурного диспансера во Фрунзе - это было не просто издевательством, но и реальной помехой - потеря высоты, нарушение акклиматизации. Наконец, стало ясно, что ждать бессмысленно, и они решили выйти в день восхождения большой группы молодых альпинистов, надеясь, что просто преградить им дорогу не посмеют. До ночёвки шли вместе, Мишка нёс дедовский рюкзак и на стоянке был "вознаграждён" блинчиками с первого же встреченного примуса. Мы с ним вернулись ждать почти двое суток... Вышли навстречу - они возвращались с победой! Они так и шли на вершину вдвоём. Особенно тяжёлыми были подходы - очень крупный камнепад. А "перестраховщики" не только не предложили помощи, но и не страховали. До последних дней продолжались горные прогулки, небольшие восхождения. Я с завистью слушала рассказы о встреченных сурках, потревоженных орлах и мужских беседах, и о том, что за это время и Миша вместе с ними, по мнению Толстова, "сделал 1б" - первое квалификационное восхождение. А я, оставаясь с женой Толстова в лагере, гуляла по сказочной красоты старым осыпям, заросшим цветными лишайниками, и меня не покидала тоска расставания, я была уверена, что прощаюсь с горами. Отец до последнего своего лета верил, что вернётся...
Наконец, в 1986 году, он зачислен в ЛОМИ им. В.А. Стеклова, возвращается после 22 лет, переезжает в новую семью, ждет квартиру. Но уже поздно...
Начнётся "перестройка" и он будет выступать в Актовом зале университета на первом благотворительном вечере в пользу Мемориала и на стадионе - по поводу Тбилисских событий, но уже не прочтёт своего неповторимого курса лекций. Дыхание короче.
Он съездит за рубеж, и не раз, и на конгресс в Швейцарию в его честь, но даже положение "живого классика" не принесёт ощущения полноты жизни.
Он войдёт в общественный совет Мемориала, по его с О. А. Ладыженской опубликованному письму власти вернут "репрессированный" в 1946 году журнал "Ленинград". Он станет одним из организаторов "Ленинградской трибуны", инициатором письма ученых и писателей Горбачёву по поводу событий в Степанакерте. Для обсуждения проблемы его пригласили в Москву, но беседа не с Горбачевым, а с В. А. Медведевым ни результатов, ни удовлетворения не принесла. Позже он вернётся из Москвы со встречи Горбачева с интеллигенцией воодушевленный и полный идей, но сил на вхождение в большую политику уже не будет.
Мы перезваниваемся в утро путча 19 августа, оба с невысказанным ужасом от того, что может возвратиться, поддерживаем друг друга. Позже мы узнаем, что брат, случайно оказавшийся в Москве, двое суток стоял в оцеплении, и отец с гордостью будет рассказывать об этом.
Отцовские математические результаты в это время находят все больший резонанс за рубежом, готовится собрание его сочинений на английском языке, выходит первый том, выходят учебники, не забыты новым правительством и увенчаны орденом его усилия в защиту генетики... Но распад страны, удручающее положение, в котором оказались наука и образование, воспринимаются им как личное несчастье. В брежневские времена он говаривал, что главный советский принцип - "let them die" - "чтоб они все сдохли" (о народе). Новая власть унаследует у советского строя именно то, что отец более всего в нём не переносил - циничное отношение к отдельному человеку. И в этом контексте провозглашенная ориентация на "права человека" будет им воспринята как ложь и лицемерие. Он будет искать единомышленников, заинтересуется Радикальной партией - импонирует апелляция к Ганди. Он напишет статью против смертной казни в "Московские новости", её напечатают без самой существенной и жесткой формулировки, а он и при советской власти и с иностранными журналистами всегда боролся за авторизованный текст.
Пока он еще мог сам выходить из дома, и не был ограничен круг общения, идеи излагались устно, полемическое неистовство разряжалось в спорах. Но потом последствия энцефалита, по типу болезни Паркинсона, и домашние обстоятельства лишили его свободы перемещения, информации, общения... Ещё в 93 году он в стихотворную форму, в английский язык "спрячет" то, о чём было страшно думать, но просилось выговориться:
Since legs, nor eyes, nor strong creative brain,
But weakness and decay oversway their power,
I am compelled forever to refrain
From everything but waiting for my hour.
Его с радостью "кооптирует" коммунистическая оппозиция. Он нужен и для моральной поддержки и как "имя". Он откажется вступить в КПРФ, но и партбилета не сдаст, оставаясь верен идеалам юности, скорее даже - мечтам...
Судьбы общества и человечества отцу виделись в становлении сотрудничества и справедливости, это было и рабочей гипотезой, и страстным порывом, и причиной горьких разочарований. Он считал, что будущее за социальным государством и мировым правительством (слабость, неудачи ООН его очень огорчали). Однако, размышляя о будущем, он задавал себе и мне каверзные вопросы, прогнозировал ситуации, признавая, что они и тогда останутся неразрешимыми. Но его ответственная позиция оставалась неизменной - он любил цитировать Карла Каутского: "Будущее, в которое я вхожу в качестве действующего".
Воля к разумности, справедливости ("Наука и нравственность" - центральная тема его философских переживаний многие годы), была сопряжена с таким эмоциональным напряжением, что рацио порой и подавлялось. Сам же, хоть и по другим поводам, говорил: "Все зависит от силы чувства!" - и каждый раз оказывался прав.
Пытаясь отвлечь его от вынужденного бездействия, мрачных мыслей, я прошу его начать воспоминания, но тщетно - это кажется ему несерьёзным и несвоевременным. Еще в 90-м году, когда он практически потерял зрение, впервые встал вопрос о домашнем секретаре - так много было нереализованных идей...
В Федоровском Центре ему была сделана удачная операция, и по телефону из Москвы он с радостью описывал красоту горящего на кухне газа. Но отдаленных результатов узнать нам было не дано: не выждав положенный срок, по дороге в Италию, в аэропорту он не сдержался, подхватил тяжелый чемодан... Покаялся мне только через год. Проявить слабость, зависеть от других - для него было совершенно невозможно. Так, в новосибирском Академгородке, оказавшись один - между двумя браками, с тяжелой слаломной травмой, он на костылях путешествовал между кабинетом и кухней - столовой по двум этажам коттеджа, отвергая чью-либо помощь. И только Витя Шевтута, раньше бывший его шофером, по-мужски "посылал" его и наводил порядок, помогал во всем. И это мужское, открытое поведение отец принимал, как принимают помощь в горах. (В июле 1999-го Виктор Николаевич будет добираться на перекладных, под конец уже без билета, но успеет на похороны).
Просьба найти секретаря возникала снова и снова, но домашние обстоятельства не благоприятствовали, лишь когда он уже не мог один выйти из дома, а желание написать о Владимире Александровиче Фоке стало непреодолимым, в доме появилась моя коллега, кандидат физико-математических наук Елена Дмитриевна Андреева, учившаяся в пору его ректорства. Два раза в неделю, на два часа - иногда и это для него было тяжело - Е. Д. приходила к отцу. Она смогла не просто записывать и обрабатывать то, что отец диктовал или рассказывал ей, но, следуя его настроению, состоянию, вступала в диалог, отвлекала новостями, радовала приветами от давних знакомых и незнакомых. По ее совету приехал в гости к отцу сын Полетаева... Она расширяла пространство его свободы, и это было самоценно.
Статья о Фоке была написана и он, наконец-то, сдался на мои уговоры и наводящие, увлекающие вопросы Е. Д. - начал воспоминания. Он-то надеялся, что время еще есть: он продиктовал стихи друга юности, свои - не успел. Из нескольких написанных им сказок - философских и детских, в стихах, - пока найдена только одна. При его феноменальной памяти он восстановил бы и эти тексты и многое и о многих бы рассказал...
Этим летом - летом подготовки посвященного отцу сборника воспоминаний - мы смотрим, как его годовалый правнук бежит по корням и шишкам, падает, встаёт, пытается залезть повыше и достигает цели - и вспоминаем отца. Он так ждал его!
|